Не про людей, про себя сказывать стану. В те годы, как
народ валом в колхозы пошел, я уж в немолодых годах был. Вместо русых-то
кудрей плешину во всю голову отрастил. И старуха моя не молодухой глядела.
Раньше, бывало, звал ее песенной машинкой, а теперь вроде точильного станка
вышло. Так и точит меня, так и точит: того нет, этого нехватка. — У людей мужики
обо всем позаботятся, а у нас, как приплетется да в бане выпарится, так
и на боковую. И ни о чем ему думушки нет! К той поре мы с ней вдвоем остались.
Младших дочерей пристроили, а трое сыновей давно в отделе жили, всяк свое
хозяйство завел. Старуха и в том меня винила, что в избе пусто стало. —
Из-за тебя это! Из-за твоего злосчастного ремесла! — Чем, —
спрашиваю, — мое ремесло помешало? — Известно, — отвечает, — чем. Во всяком доме
старики хозяйство ведут, землю пашут, хлебушко сеют, молодым распорядок дают,
а ты что? До старости ума не накопил. Бегаешь по каменным ямам. Дома-то
гостем бываешь. Я, понятно, урезониваю ее: — Живем все-таки. Детей
вырастили. По миру никто не хаживал. Не лежебока, поди, я у тебя: зарабатываю
сколько-то. Что еще надо? Старуха, знай, свое толмит: —
По твоим-то трудам нам бы в каменном доме жить, а мы этот хоть маленько
подправить не можем. Стены-то, гляди, насквозь просвечивают,
да и печка, того и жди, повалится. Хозяин! А все потому, что хлебушком
не занимаешься. В деревне век прожили, а куричешкам овес с купли! Где это
слыхано? — Дура ты! — говорю. — Я, поди, дорогой товар добываю. Это тебе
не овес — где посеял, там и вырастет. Искать приходится. Зато попадет, так
за три воза твоего овса в кошельке принесешь. — Не упомню, — отвечает, — такого
случая, чтоб ты по три воза овса в кошельке приносил. Не при мне, видно, такое
было. Чаще с пустым приходил. Помнишь — жаловался: «Не пофартило мне, Марьюшка,
на этой неделе. Ничего, почитай, не добыл». А я-то сдуру ему
наговаривала: «Не тужи, Иванушка! Не всяк день солнышко, бывает и слякиша».
Забыл про это? — А помнишь, — опять спрашиваю, — ту щеточку камешков, на которую
мы корову купили? А тот камешек, что на Васильеву женитьбу хватило? Да мало
ли у меня веселых находок бывало! — Не забыла, — говорит, — и это. Как найдешь,
что повеселее, так и уберешься в город сбывать, да и шатаешься там нивесть
сколько, а я тут бьюсь-колочусь с ребятами да о тебе думаю,
не убили бы. Нет, одна мука твое ремесло! Одним словом, не сговоришь с ней.
А бить ее, как иные-прочие делали, у меня в заведенье не было,
да и не такой мы судьбы, чтоб об этом даже подумать. Знал я, что она
одна-разъединая на всем белом свете меня жалела, да и теперь жалеет
по-настоящему. Ворчит-ворчит, а баньку про меня, небось,
спозаранок натопит, перемывку наготовит, кусок посытнее найдет, а когда и словом
утешит. Помню ее-то присловье: «Не тужи, Иванушка, не все солнышко,
бывает и слякиша!» Другая на ее-то месте давно бы от меня ушла,
а мы с ней троих сыновей да двух дочерей вырастили, и все они не на смеху
у людей живут. Признаться, и то было, что сам за собой вину чуял. Старуха моя
правду говорила. Ремесло мое — и верно — не по месту пришлось. Деревня наша,
по-старому считать, в Ирбитском уезде приходилась. Народ тут сплошь
хлебушком занимался да коноплей маленько. И скот тоже разводили. Родители мои,
от коих мне этот дом в наследство перешел, были природные пахари да оба, на мою
беду, в молодых годах померли, оставили меня несмысленышем на горькое сиротское
житье. Про хозяйство, конечно, и разговаривать нечего: его живо растащили
те благодетели, у которых я сперва кормился, а потом работать стал. Ворочать
на чужого дядю, известно, нигде не сладко, а все лучше, как не в своей деревне.
Я и убрался на прииски, где золото да камешки добывали. Недалеко от нас это
место. На приисках я и получил эту каменную заразу. Из всех камней мне больше
аметист полюбился. Камень не больно дорогой, из самых ходовых, а чем-то
взял меня. Да и как взял! Бывало, добудешь щеточку и знаешь, что красная цена
ей рублевка, а любуешься на полную десятку да еще жалеешь, что сдавать придется.
Как в полный возраст пришел, домой потянуло. Дай, думаю, покажусь своим
деревенским, чтоб знали, что не загиб. Да и на дом родительский поглядеть
охота, — совсем его растащили мои благодетели али сколько оставили. Пришел
в самый весенний праздник. Родительский дом оказался в сохранности. Благодетели,
видишь, все на него нацелились, один другому не давали растаскивать, — дом
и уцелел. Оглядел я, вижу: не больно корыстно, а жить можно. Пошел потом
на гульбище, за деревню, где хороводы водили. Деревенские ребята меня за чужака
приняли, отшибить хотели, да подступить боялись. Видишь, каков уродился.
На-днях вон Колютка, внучонок мой от старшей дочери, говорил: «Дедушка!
У тебя рука— то в полном развороте, как аэропланово крыло». Так и есть. На ходу
ненароком могу человека с ног сбить. Недаром в потемках сторонятся. Думают,
не колокольня ли по земле пошла. Вот ребята и не знали, как подступить. Ну,
я не стал до драки доводить, сказался, что за человек. По этому случаю выпили,
конечно. Так, самую малость, потому я приверженности к этому не имею.
На празднике когда для веселости выпью стакан-два, а чтоб допьяна
напиваться, — этого у меня не бывало. В тот же вечер я со своей нынешней
старухой встретился. Ее-то доля горше моей оказалась. Мать с ней
проходом по нашей деревне шла да в одночасье и умерла, а ее оставила годочков
трех либо четырех. Только и знали, что звать Машей, а чья, из какого места, так
и осталось неведомо. При покойнице никаких бумаг не оказалось. Чтоб суд
да полиция не наехали и деревню не разорили, захоронили эту проходящую
потихоньку, а девчушечку богатому мужику в дочери отдали. Дальше и пошло по посказульке.
Росла Настя — колотили часто, выросла Настасья — пошла по напастям да без
передышки. От одной отобьется, другая навалится. Думала— думала, решилась
с белым светом проститься, да на дороге кудряш попался. Поглядела девка
на незнакомого парня, а он и говорит: «Не торопись, красавица, к тому, постой
с этим. Не покаешься! Головой ручаюсь, а она, видишь, кудрявая. В пустой игре
такую не поставят». Девка и остановилась. Посудачили малость, на другой день
опять встретились. Так и пошло, а вскоре, глядишь, и свадьбу сыграли. У нас с Марьюшкой
из точки в точку по этой сказке и вышло. Сразу почуяли, что наша судьба по одной
дороге пошла. Раздумывать долго не стали, пошли в церковь: обвенчаться желаем.
Нам сперва отказали: нельзя, потому невестины годы неведомы. «Как, — говорю, —
неведомы, коли она в этой деревне выросла, на глазах у всех?» — «Это, —
отвечают, — мало значит, что на глазах росла. Бумага нужна, в какой день она
родилась и каких родителей дочь». Ну, вижу: словами тут ничего не добьешься.
Отдал им два камешка позанятнее. Тогда нашли ходок, записали на того богатого
мужика, которому сперва она в дочери была отдана. И стала моя Марьюшка
Афанасьевной, даром что этот Афанасий самым лютым ворогом ей оказался. Ну,
в этом важности нет. Обвенчали нас, и стала в деревне новая пара: Иван Долган
да Марья с Голого поля. Силы да здоровья нам обоим у людей не занимать. Хотели
сперва хозяйствовать, как другие наши деревенские. Коровенку купили, пару овечек
завели, куричешек сколько-то. При родительском доме огород был
обширный. Городьбу поправили, засадили во-время. Места у нас
не тесные. Накосить травы не то что для одной коровенки, а и для двух— трех при
моих-то руках, прямо сказать, плевое дело. Все бы ладно,
да на лошадке спотычка вышла. По времени, может, лошаденку и огоревали бы,
да прибавок к ней большой требуется: телега да сани, сбруя да снасть разная. Без
благодетелей никак не обойдешься, а они, эти благодетели, нам с Марьюшкой солоно
пришлись. Так у нас полного хозяйства и не вышло. Убежал я опять на прииски
работать. Правду сказать, и камень тянул меня. Не умею тебе объяснить, в чем тут
сила, а тянул. Вроде не жадный я, на большое богатство никогда не льстился,
а добыть новый камешек охота. Ну, и народ приисковый как-то ближе
деревенского стал. Так мы с Марьюшкой и жили. Помогал я ей при посадке огорода
да в сенокосную пору. Зимами тоже маленько, а больше на приисках колотился.
В гражданскую войну ушел с приисковыми в полк «Красных Орлов». За войну меня
ранили в ногу при перебежке в цепи. По мякоти пришлось. Сквозная рана,
пустяшная. Через месяц опять под ружье встал. Как покончили с Колчаком, домой
воротился, и тот же порядок у нас повелся: в деревенские дела не вникал, все
на приисках да на приисках. Как колхозы стали строить, мы с Марьюшкой
и оказались ни при чем. Не браковали меня, конечно, потому хозяйство трудовое,
безлошадное, и сам на войне добровольцем был. Звали даже, да как пойдешь, коли
ты не плотник, не каменщик, не чеботарь, не шорник, а из всех сельских работ
одно знаешь — косить да стога метать. Марьюшка больше понавыкла. Она и телят
растила, и за птицей ходила, и капусту выращивала хорошую. Такую работницу
с радостью бы приняли, да разве она без меня пойдет? Сперва в колхозе-то
здешнем немало сумятицы было. Кулаки всякую пакость подстраивали. Ко мне даже
один подбегал с разговором, да я этих благодетелей с малых лет понял. Так
на него цыкнул, что больше ни один из таких ко мне не сунулся. Потом, как
кулаков выселили, дело пошло гораздо лучше. Все наши ребята, конечно, с первых
лет в колхоз записались. Меньшак-то — он успел подучиться
маленько — полеводом стал; большак — он у меня в гражданскую войну кавалеристом
был, — так его конным двором ведать определили; средний при машинах находился,
потому он раньше в кузнице работал; обе дочери тоже при деле. Только
мы со старухой, как две галки на прясле в непогожий день осенью: самим обидно,
и со стороны на нас глядеть тоскливо. Тут вот старуха и принялась точить меня.
Ребята тоже уговаривали. Особо меньшак Петруха старался: — Брось ты, тятя,
своими камешками заниматься! Узенькое это дело, мелкое, когда и вовсе напустую
сходит. — Как, — говорю, — так? — Очень, — отвечает, — просто. Много ли народа
твой камешек увидят? Да и всяк ли разберет, что тут-красота есть?
Вот и выходит, по узкой тропочке твой камешек идет. Мало кому радость приносит.
А напустую чаще выходит. Один понимающий найдет — полюбуется, другой понимающий
огранит — тоже полюбуется, а достанется тот камешек дураку, которому ни до чего
нет дела, лишь бы блестело. Крашеную бумажку подложить под стекло — ему
и то ладно. — Это, — соглашаюсь, — бывает, да не в том сила, и камень сам меня
тянет. Объясняю ему, а он по-своему разумеет: — Этак же струя
из сортировки бежит. Чем она гуще да зерно полнее, тем краше. Глядел бы,
не отошел! Втолковываю ему, что в нашем деле главное — особина камня. В одном
синего больше, в другом — красного, третий желтит сильнее, а разница есть.
От одной щетки отломи, и то, на привычный глаз, отличить можно. — Если
приглядеться, — отвечает Петруха, — и в зерне это найдешь. Одно в одно никогда
не сойдется. На том и сортовое дело поставлено. А если тебе уж так полюбилось
на сине-алое с желтым смотреть, так и это найдем. — Где, —
говорю, — такое в вашем колхозном деле? — А вот недавно посылали меня на Красноуфимскую
семенную станцию за клевером. Видел я там, как из-под «кускуты» —
машина такая есть — сине-алая струйка бежала. Куда твоему аметисту!
Ох, только и клевер у них! По нашим местам таких семян добиться не могут. У нас
больше бурые с краснинкой семечки выходят, а у них синего много. Потому
и называется — красноуфимский фиолетовый. Из сортов сорт! На всю страну
славится. Тут и начал Петруха про клевер рассказывать. Любил он про это
говорить. Ну, грамотный, слова подбирать научился, послушать любо, да и от души
сказывал про свое живое. В конце похвалился: — Будут и у нас аметистовые семена!
Тогда и увидишь, лучше или хуже живая семенная струя против твоего
сине-алого камешка. Потом спохватился: — Постой! Мне ведь опять скоро
ехать на семенную. Поедем со мной. Поглядишь. И что ты думаешь? Съездил ведь я,
видел эту самую «кускуту». Машина как машина. Сита да валики. Умно придумано,
чтоб куколь и другие сорняки отгонять. Да не в этом дело. Не приучен я в машинах
разбираться. А вот как пошла по корытцу сине-алая с желтинкой
струя, тут уж я глаз оторвать не мог. Вроде самого лучшего камня, да еще в таких
переливах, каких мне видать не приводилось. Ну, а кончилось это тем, что нас
со старухой приняли в колхоз. Не на отшибе от людей теперь живем,
а специальность моя называется — клеверное семеноводство. Добился-таки
я фиолетовых-то семян! Мы ведь, горщики, приметливы. Без этого нам
нельзя. А клевер что? Та же кашка. В наших местах по-дикому растет,
и белая и красная. Бывало, на передышке лежишь на травке, разомнешь у поспелого
цветка головку и видишь, что семена разные: одни полнее, другие потощее.
Начинаешь разбирать, почему такое? Еще сломишь одну-две головки
с других кустов. Оно и видно станет: на котором кусте головок меньше, там
и семена полнее. Вот я и стал потом, как в колхозе к этому делу подошел, лишние
головки обрывать. Сперва, понятно, на малом месте, на одной грядке. Вижу: хорошо
пошло, расширяться с этим стал, а тут и отборные вручную семена сказываться
начали. Теперь у нас как клеверная струя при очистке бежит — залюбуешься.
Нарочно люди приходят, чтоб на нее поглядеть. Про меня и говорить нечего. Как
маленький, жду этих дней. А ведь дело-то какое! На-днях
вон новый полевод — наш-то Петруха погиб на войне с проклятыми
фашистами — вычитывал на собрании, что к концу пятилетки по нашей стране под
укос должно пойти что-то свыше двадцати миллионов гектаров
многолетних трав. Подумай, сколько семян потребуется. А ведь клеверок — он всем
травам трава. Не только сверху богатство дает, а больше того в земле накопляет.
Семечко дорогое! А наше и того дороже, потому не бурое, не красник,
а сине-алое, аметистовое. Вот и выходит, что я при аметистовом деле
остался, только теперь моя старуха не ворчит, а похваливает: — В самую точку,
Иванушка, придумал! Это и Петрухе нашему память, как он всегда о клевере
хлопотал, да и дело самой широкой руки. Не чета твоим камешкам! Это она,
конечно, зря про камешки-то судит. Не понимает, старая, да и Петрухе
покойному не умел я втолковать, что камень никогда себя не потеряет и сила тут
не в одной красоте. Война вон, сказывают, показала, что даже каменные отходы,
которые в огранку не брали, на большое дело пригодились. Ну, я об этом
помалкиваю. Не ворошу старого. В одном старуха права — уж очень это широкое дело
и вглубь далеко идет. Прямо сказать, землю молодит. И глазам утешно на живую
аметистовую струю поглядеть. Будто все аметисты, какие добыл за свою жизнь,
перед тобой проходят, да и те видишь, какие в горах остались. |